А скрипки все продолжали звучать… К ним присоединился кларнет, потом флейта, и наконец, повинуясь резкому взмаху волшебной палочки дирижера, грянул весь оркестр…

…Я слушала как зачарованная. Я забыла обо всем, даже о сидевшем рядом Алеше. Было светло, торжественно, радостно…

Раздался рокот литавр, он слился с мощными звуками оркестра — скрипок, труб, гобоев, кларнетов, флейт. Потом все смолкло…

И снова заговорили струны — короткими, легкими, но отчетливыми фразами…

Мне казалось, что передо мной проходит вся моя жизнь.

Детство сменилось отрочеством, в призрачном свете белых ночей плыл Ленинград, устремив ввысь шпиль Адмиралтейства…

Светило солнце, его заслоняли грозовые тучи, потом небо опять становилось безоблачным, а я неслась все выше и выше на невидимых волнах музыки, и кто-то шептал мне еле слышно…

Вдруг я поняла, что это Алеша шепчет мне на ухо:

— Веронька!.. Веруня! Что с тобой? Ты плачешь?..

— Нет, нет, — боясь, чтобы прекрасный мир не пропал, не исчез, ответила я, — мне хорошо, мне очень хорошо!..

И вдруг снова услышала грозный рокот литавр… Этот зловещий нарастающий рокот опрокинул меня в недавнее прошлое… Мне показалось, что люстры погасли, что я осталась одна, одна в темноте, нет, не в зале, а там, на сеновале, в Клепиках, и это не литавры рокочут, а немецкие мотоциклы…

Наверное, я вскрикнула, потому что услышала голос Алексея:

— Веронька, не бойся, это просто неполадки с электричеством, не бойся!

Но мне все еще казалось, что надо сделать над собой усилие, заставить исчезнуть то страшное видение, и снова станет светло…

Оркестр еще минуту-другую продолжал играть — рокотали литавры, бил барабан…

Но постепенно музыка стала замирать, в последний раз всхлипнула скрипка и замолкла.

Вспыхнули зажженные керосиновые лампы. Раздался голос из репродукторов:

— Граждане! Район подвергается артиллерийскому обстрелу…

А потом тот человек, который объявлял о начале концерта, негромко сказал с невидимой уже эстрады:

— Товарищи! Мы вынуждены прекратить концерт из-за обстрела. Просим всех спуститься в бомбоубежище!

— Ну, вот и послушали музыку!.. — огорченно проговорил Алексей. — Пойдем, Вера…

Медленно двигаясь в людском потоке, мы приблизились к фонарику — свечке, вставленной в застекленную коробочку, прикрепленную над дверью.

Никто не спешил, не пытался обгонять других. Я подумала о том, что в мирное время зрители по окончании спектакля более торопливо устремлялись к выходу, чем теперь, когда им грозит смертельная опасность…

Где-то за стенами Филармонии прогрохотали разрывы. Алексей сказал успокаивающе:

— Стены тут крепкие, никакой снаряд не пробьет!

Он, видимо, думал, что мне страшно. А мне было совсем не страшно. Мне было радостно, потому что я только сейчас по-настоящему ощутила, что Алеша здесь, рядом со мной.

Наконец мы выбрались в коридор, потом вместе со всеми спустились по едва освещенной лестнице в большой подвал. Здесь рядами стояли стулья, — видимо, работники Филармонии уже не раз были вынуждены прерывать свои концерты из-за обстрелов и переводить сюда зрителей, все было подготовлено для того, чтобы разместить здесь несколько сот человек.

Алексей потянул меня в самый конец дальнего ряда, к стене, и мы уселись на свободные стулья.

— Ну, здравствуй, Веруня, — вдруг сказал он.

При мерцающем свете коптилки я вгляделась в его лицо… Алеша очень изменился, точно постарел на много лет. Раньше он казался мне моим сверстником, хотя я и знала, что он лет на шесть-семь старше меня. Теперь на лбу и возле губ у нега появились морщинки, лицо стало жестче.

— Ты все это время был на фронте? — спросила я.

— Да. По ту сторону кольца.

— А что ты делаешь на заводе?

— Помогаю укреплять обороноспособность, — подчеркивая легкой усмешкой официальность своего ответа, сказал он.

— Как папа?

— Держится, молодец. А ты как? Много работы, устаешь?

— Как все.

Еще вчера мне казалось, что нам нужно так много сказать друг другу! И потом, в машине, я только и ждала, когда мы наконец окажемся вдвоем… А сейчас разговор не клеился.

— А как тебе пришла в голову эта идея с Филармонией? — спросила я.

— А-а! — оживился Алексей. — Понимаешь, тут такая история. В партком прислали билеты. А у меня люди работают, ну, под моей командой — на оборонном строительстве… Мне Иван Максимович и дал десяток билетов — премируй, говорит, наиболее отличившихся! Я стал предлагать, люди смеются, — впрочем, смеяться они уже давно разучились, — словом, отказываются, какая, говорят, еще там музыка! Своей хватает, сирена воет, и обстрелы… Пришлось мне билеты вернуть. А Иван Максимович говорит: «Тогда сам иди»… Я и подумал, что тебе хорошо будет немного отвлечься, — добавил Алеша, как бы оправдываясь. — Тебе понравилось?

— Да, очень… жаль, что не дали дослушать.

— У нас так часто бывало на фронте. Когда затишье. Соберемся в землянке и слушаем музыку из Ленинграда. И вдруг обрывается. Значит, начался обстрел.

— А разве концерты… транслируются в эфир?

— Конечно! Ты же видела микрофон.

— Но выходит, что и немцы могут слушать?!

— Ну и пусть слушают и знают, что Ленинград жив!

— Наверное, им кажется странным… — задумчиво сказала я, — ведь Бетховен… он… немец был!

— Мы с Бетховеном не воюем. Это они против него воюют!

Алексей замолчал.

Я чувствовала, что между нами словно какая-то невидимая стена…

И вдруг с моих губ сорвалось:

— У меня мама умерла, Алеша…

Он опустил голову.

— Я знаю, Вера… От Ивана Максимовича знаю…

Мне хотелось сказать, что я одна, совсем одна… И что я очень ждала его…

Но тут же подумала: нет, это неправда. И я не имею права обманывать его. Ведь он стал мне нужен только теперь…

Надо было сказать Алеше, что с Анатолием все кончено, что он больше для меня не существует… Но я боялась показаться несчастной, жалкой…

— Обидно, что не дали дослушать музыку, — повторила я.

В эту минуту я не думала о том, что разрывы, глухие отзвуки которых доносились сюда через толстые, старинной кладки стены, уже принесли кому-то смерть… Не думала, может быть, потому, что обстрелы вошли в нашу жизнь как нечто неизбежное, неотвратимое, как смена дня ночью, лета — осенью. А может быть, потому, что я готова была сидеть под любым обстрелом, лишь бы оркестр продолжал играть, унося меня из этого жестокого, холодного мира вдаль, ввысь, к свету, к счастью…

— Ты похудела, Веруша! — сказал Алексей. Но он тут же добавил: — Нет, нет, ничего особенного, теперь в Ленинграде толстых вообще нет.

Я кивнула, благодарная ему за неуклюжую попытку успокоить меня, за опасение, чтобы я не подумала, будто выгляжу плохо…

— Я тоже, говорят, исхудал, — преувеличенно бодро продолжал он. — Приехал с Большой земли отъевшимся, а за эти недели… Ты какую карточку получаешь?

— Рабочую. Медики теперь все получают рабочую.

— А почему ты не в кадрах? — спросил Алеша. — Ведь у вас военный госпиталь?

— Да. Военный. Только сестры и фельдшерицы вольнонаемные.

Сказала и подумала: «Вольно… наемные…» — какое нелепое слово, никогда не слышала его до войны. А теперь вошло в быт.

— Впрочем, — добавила я, — говорят, что скоро переведут в кадры.

— Значит, обычная карточка, — с какой-то безнадежностью в голосе проговорил Алеша.

— Я ведь донор. Так что получаю доппаек. Словом, у меня все в порядке.

— Сдаешь кровь? — с испугом переспросил Алексей.

— Ну конечно, — улыбнулась я. — У нас все сдают, кто годится по медицинским показаниям.

Он ничего не сказал. Только дотронулся до моей руки — робко, неуверенно, точно сомневался, приятно ли это мне.

Лихорадочно стучавший метроном смолк, и через несколько секунд голос диктора объявил, что обстрел прекратился и движение по городу восстанавливается.

…Когда мы вышли на улицу, было уже темно.

Дошли до угла Невского и остановились.