…После бесполезных попыток заглушить его голос Данвиц сдался. Теперь он, уже не сопротивляясь этому голосу, пытался разобраться, чем, собственно, больше всего поразил его Крюгер вчера. Известием о неудаче немецкого наступления под Москвой? Советом удрать с фронта и закрепиться в ставке фюрера?.. Или самим тоном разговора — фамильярно-снисходительным тоном, каким говорят только с ребенком, не знающим азбучных истин?

Но что позволяет этому Крюгеру — и наверное же не одному ему — столь вольно толковать все, в том числе и понятия, священные для каждого истинного национал-социалиста?

Снова и снова мысль Данвица устремлялась по уже проторенному руслу: в окружение фюрера проникли люди, не заслуживающие доверия. Эти люди зазнались. Возомнили, что они способны лучше, чем фюрер, оценивать военную ситуацию. Забыли, что являются лишь простыми смертными, а фюрер был и остается полубогом. В минуты таинственного озарения, нисходящего на фюрера, перед ним открываются дали, недоступные взору обычных людей…

Данвиц сидел неподвижно, откинувшись на спинку кресла и закрыв глаза. Самолет пролетал над сожженными русскими городами и селами, над опаленной, перепаханной фугасными бомбами и артиллерийскими снарядами советской землей, над бесприютными, казалось прямо из-под земли торчавшими печными трубами, над виселицами, на которых покачивались окоченевшие трупы партизан, но все это было безразлично Данвицу, охваченному одной мыслью, одной навязчивой идеей, одним желанием: как можно скорее увидеть фюрера, сказать ему правду, обратить его гнев на людей, недостойных оказанного им доверия, и снова, как тогда, в поезде, услышать от него слова, которые определят дальнейший смысл его, Данвица, жизни.

— Спите, оберст-лейтенант? — услышал он над собой.

Данвиц не сразу открыл глаза. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы оторваться от своих дум. И когда он наконец поднял веки, то увидел возле своего кресла генерала Бреннеке.

Данвиц попытался было вскочить, однако выбраться из кресла с далеко откинутой спинкой оказалось не так просто. Он вцепился в подлокотники, но Бреннеке мягко положил руку на его плечо:

— Сидите, сидите, оберст-лейтенант!

И сам присел на подлокотник пустого кресла по другую сторону узкого прохода, оказавшись таким образом почти рядом о Данвицем, только несколько возвышаясь над ним.

— Мечтали о свидании с Германией? — с добродушной усмешкой спросил Бреннеке. — Или, — не дожидаясь ответа, продолжал он, — предвкушаете иное, более интимное свидание? Вы женаты?

— Нет, господин генерал, я холост, — отчеканил Данвиц, нажимая кнопку в правом подлокотнике и приводя спинку своего кресла в нормальное положение.

— Невеста есть?

— Нет, господин генерал.

— Отец, мать?

— Отец умер давно. Мать — в Берлине.

— Сколько вам лет, оберст-лейтенант?

— Двадцать семь, господин генерал.

— Гм-м… И у вас до сих пор не появилось желания обзавестись семьей?

— У меня есть семья, господин генерал. Это мой фюрер и моя Германия.

Бреннеке бросил пристальный взгляд на Данвица. «Позер? Элементарный карьерист? До мозга костей фанатик? Или просто педераст?» — пытался определить он.

Однако в ответах Данвица не чувствовалось фальши. И лицо его, с которого еще не сошел летний загар, обветренное, с резкой линией губ, чисто выбритое, было лицом настоящего мужчины. Только в немигающих, безжалостных светло-голубых главах, казалось, застыло безумие.

«Фанатик. Обыкновенный фанатик», — решил Бреннеке.

До вчерашнего дня ему не приходилось встречаться с Данвицем. Еще накануне войны прикомандированный к штабу группы армий «Север», этот офицер фактически ни дня не проработал под его началом, а сразу же, как только прибыл на фронт, получил новое назначение — в четвертую танковую группу Хепнера. Так решил сам фон Лееб. И, честно говоря, Бреннеке был благодарен командующему за такое решение: не велика радость иметь возле себя, да еще в числе подчиненных, человека из окружения фюрера.

Судя по всему, этот Данвиц неплохо проявил себя на первом этапе войны: был ранен в боях под Лугой и удостоился награды фюрера, когда тот приезжал в июле в группу армий «Север». В свое время Бреннеке с легким сердцем завизировал представление о производстве майора Данвица в следующий чин.

И вот теперь судьба свела их. Приказ об отправке оберст-лейтенанта в ставку фюрера был передан непосредственно фон Леебу, и Бреннеке узнал об этом от фельдмаршала лишь вчера утром. Он нарочно задержался в кабинете командующего, чтобы взглянуть на Данвица. К распоряжению фельдмаршала доставить в ставку вызванного офицера тем же самолетом, каким собирался лететь сам, Бреннеке отнесся почти безразлично. Мысли его были заняты совещанием начальников штабов: три дня Бреннеке готовил доклад о положении дел на своем фронте. Данвиц к предстоящему совещанию никакого отношения не имел и поэтому мало интересовал генерала.

Из своего салона он вышел просто вежливости ради, поприветствовать летевших в одном с ним самолете нескольких офицеров-отпускников и раненых, направляющихся в тыл для продолжения лечения. Но теперь, начав ничего не значащий разговор с Данвицем, Бреннеке вдруг интуитивно почувствовал, что с вызовом этого оберст-лейтенанта в ставку связана какая-то опасность.

Данвиц отвечал на вопросы Бреннеке коротко и четко, как и подобает командиру полка в разговоре с начальником штаба группы. Насторожившую генерала фразу насчет фюрера и Германии, которую с каким-то скрытым упреком, даже вызовом произнес этот подполковник, легко можно было отнести за счет часто употребляемых в национал-социалистской среде привычных разговорных штампов. Но то, как Данвиц произнес эту фразу, а главное, странное выражение его глаз, на грани разума и безумия, насторожили Бреннеке.

В другое время он, пожалуй, не придал бы значения тому, что одним из полков на его фронте командует не то маньяк, не то палач. Маньяки и палачи как раз требовались теперь в большом количестве. Русские должны были трепетать от одного взгляда немецкого офицера. Но сейчас этот взгляд был обращен не на русских, а на него, Бреннеке, на немецкого генерал-лейтенанта. И смутная догадка, что, очутившись в ставке Гитлера, этот Данвиц может стать источником какой-то еще неясной беды, грозящей фон Леебу, а значит, и начальнику его штаба, впервые шевельнулась в душе Бреннеке.

— Разумеется, — кивнул он, — в широком смысле все мы члены одной семьи. И тем не менее молодость имеет свои права. Ведь так?

Бреннеке поймал себя на том, что пытается чуть ли не заигрывать с этим фанатиком, и мысленно обругал себя.

— У молодых есть одно право, — услышал он холодный ответ Данвица, — первыми умирать за дело фюрера.

— Ну, мы, старики, вряд ли так легко уступим вам эту привилегию, — сказал Бреннеке, сознавая, что и на этот раз не в силах изменить навязанную ему манеру разговора. И, спеша закончить малоприятную беседу, произнес несколько напыщенно: — Я, как и фельдмаршал, надеюсь, что вы должным образом расскажете в ставке о нашей победе под Тихвином.

— Она достигнута без моего участия, — по-прежнему холодно ответил Данвиц.

— Но, но, — нарочито погрозил ему пальцем Бреннеке, — не преуменьшайте роли войск, осаждающих Петербург. В том, что русские были не в состоянии перебросить под Тихвин достаточные подкрепления, несомненно, и ваша заслуга.

Бреннеке встал. Теперь мгновенно поднялся, опираясь на подлокотники кресла, и Данвиц.

— Желаю успеха, оберст-лейтенант! — сказал Бреннеке.

— Благодарю, господин генерал! — четко ответил Данвиц.

Бреннеке кивнул и направился обратно в свой салон.

Когда колеса самолета чиркнули по бетону посадочной полосы, Данвиц машинально глянул на ручные часы. Было четверть первого.

Самолет уже катился по бетонной дорожке, спутники Данвица поднимались со своих мест, передвигали ближе к выходу чемоданы, оживленно переговариваясь, а он все продолжал сидеть неподвижно и молчаливо.